Я не буду ничего говорить. Я в лоскутки.
Не понимаю, чем я работаю и как это я успеваю все разгребать в этом бесконечном аврале. У меня корчи случаются в аккурат на рабочем месте, аккурат утром, к вечеру вроде попускает. Позавчера дошел до состояния, когда по пути на обед с С. безудержно хохотал, держался за ее плечо и говорил "погоди, только не говори пока ничего, я тебя не слышу, сейчас сейчас я успокоюсь и смогу тебя видеть и слышать".
Чувствую себя нашим попугаем. С тем же уровнем смысловой наполненности могу часами щебетать "ЧАРЛЬЗ ЭРИК ПИУ ПИУ". Трэш даже более осмысленно это делает, мне кажется ЧАРЛЬЗ ПТИЧКА, ЭРИК МАЛЬЧИК, ЧАРЛЬЗ ШТУЧКА, ПЕЧЕНЬКА, ПЕЧЕНЬКА.
Я бипблять дошел до той степени бипохуения лоскутности, что готов выкладывать кусочки из своей АУ про кляйне-Эрика в Аргентине. Впервые на арене цирка, бипбля ----
Он сутулится, когда читает за рабочим столом Себастьяна
читать дальше– сидит в трусах, поджав одну ногу под себя, сосредоточенно обгрызает ноготь на большом пальце. Под чересчур тонкой, загорелой кожей отчетливо проступают позвонки и лопатки.
Он не любит долго быть в помещении, предпочитает валяться на лугу, тренироваться за домом или гулять с Яношем и Себастьяном, но в это время дня в Аргентине замирает вся жизнь, люди заползают в дома, словно улитки в раковины, и улицы пустеют.
В комнате все равно одуряющее жарко - деревянные стены успели прогреться за утро. Старый вентилятор тарахтит, Эрик некоторое время терпит, потом морщится и раздраженно поворачивается к нему. Разглядывает, с усилием поводит пальцами в воздухе. Решетка, жалобно скрипнув, плотнее придвигается к лопастям, и дальше вентилятор работает практически бесшумно.
---
В Сорбонне Эрик открыл для себя философию, и теперь рассуждает о прочитанном.
Диалектика Гегеля по большей части кажется ему малопонятным раздражающим бредом, нравственное учение Канта – занудным морализаторством, хотя он и признает, что юридические законы, выведенные из нравственных, выглядят неплохо.
Деление Кьеркегора всех людей на четыре типа заставляет его презрительно фыркнуть, и заявить, что он, Эрик, лично относится к неизвестной автору пятой категории, которая не считает свою жизнь сплошным отчаянием.
Со своим отношением к Вольтеру Эрик пока определиться не может: кажется, Франсуа-Мари издевается: в его работах соседствуют горячо одобряемые Эриком утверждения, и так же горячо осуждаемые. Если жестокая критика христианства вызывает у юноши довольный смех, то социальные воззрения Вольтера нравятся ему меньше. Утверждения вроде «если народ начнёт рассуждать, всё погибло» заставляют его протестовать как того, кто сам был в роли народа. С другой стороны, прочитав «Законы Миноса», как будущий правитель (Себастьян не спорит, с интересом наблюдая за наполеоновскими планами своего подопечного), он не может не признать, что в этом есть некий смысл. Фразу «Королевство — великая семья с отцом во главе. Кто имеет другое представление о монархе, тот виновен перед человечеством» он даже вешает над рабочим столом.
И это, как он заключает со зловещим торжеством, называется «моральный релятивизм».
---
Запоем он читает только Макиавелли и Ницше, причем последнего обожает, восторженно зачитывая из него целые отрывки.
– Мы совершенно не понимаем хищного животного и хищного человека (например, Чезаре Борджиа), мы не понимаем «природы», пока еще ищем в основе этих здоровейших из всех тропических чудовищ и растений какой-то «болезненности» или даже врожденного им «ада», как до сих пор делали все моралисты, - читает он увлеченно, и качает ногой от переизбытка чувств, а потом надолго замолкает, мечтательно глядя в стену перед собой.
Полчаса спустя он снова подает голос:
- Германия великая нация лишь потому, что в жилах ее народа течёт столь много польской крови... Я горжусь своим польским происхождением, - он дочитывает малоизвестное письмо Ницше и поднимает глаза на Себастьяна, словно проверяя, все ли тот слышал и не нужно ли повторить еще раз. – Правда, здорово?!
Себастьян добродушно кивает.
Правда, читая «По ту сторону добра и зла», Эрик обнаруживает размышление о том, что «евреи произвели тот фокус выворачивания ценностей наизнанку, благодаря которому жизнь на земле получила на несколько тысячелетий новую и опасную привлекательность: их пророки слили воедино «богатое», «безбожное», «злое», «насильственное», «чувственное» и впервые сделали бранным слово «мир». В этом перевороте ценностей заключается значение еврейского народа: с ним начинается восстание рабов в морали.»
После этого он долго относится к Ницше с недоверием – словно к знакомому, из уст которого прозвучала неоднозначная фраза, и теперь непонятно, трактовать ли ее как похвалу, или как оскорбление.---
Не буду ничего говорить про долбанный стыд. Я ЗНАЮ. САМ СЕБЯ ОСУЖДАЮ.